Поиск публикаций  |  Научные конференции и семинары  |  Новости науки  |  Научная сеть
Новости науки - Комментарии ученых и экспертов, мнения, научные блоги
Реклама на проекте

Две новые книги про происхождение человека

Среда, 27 Апрель, 16:04, wolf-kitses.livejournal.com


[Рецензии А.Г.Козинцева в Российском археологическом ежегоднике, Т. 1, 2010. С.642-646].

 Предыстория языка: общие подходы

The Prehistory of Language / Ed. by R. Botha and C. Knight. Oxford, New York: Oxford University Press, 2009. 348 p.

Рецензируемый сборник – первый из двух, основанных на материалах конференции «Колыбель языка», которая состоялась в г. Стелленбош (ЮАР) в ноябре 2006 г. Ее организатор и один из редакторов сборника – южноафриканский лингвист Рудольф Бота, соредактор – английский этнолог-эволюционист Крис Найт.

На первый взгляд, кажется, что «колыбель языка» – это Африка. Так мы все привыкли думать, так думают и организаторы конференции, да и само место ее проведения подталкивает к такой идее. Однако, как будет видно ниже, этот взгляд разделяют не все.

Р. Данбар задается вопросом о первичной функции языка. Нужен ли он был прежде всего для обмена информацией об окружающем мире? Для саморекламы потенциальных брачных партнеров? Для закрепления моногамных союзов? Данбар выдвигает не менее экзотичную гипотезу: язык возник в качестве замены грумингу (взаимной чистке шерсти) – главному средству поддержания социальных связей у обезьян. В самом деле, размер неокортекса (новой коры головного мозга) у приматов на межвидовом уровне положительно связан с размером группы: чем прогрессивнее вид, тем обширнее социальные связи и тем, соответственно, больше времени тратится на груминг. При столь большом неокортексе, как у современного человека, для поддержания социальных связей с помощью груминга (который людьми, по понятным причинам, не практикуется) на это должно затрачиваться не менее трети времени. «Гипотеза сплетен», как ее называет сам автор, кажется ему (но отнюдь не рецензенту) единственно убедительным объяснением возникновения языка.

 

Статья Л. Стилса посвящена общим свойствам человеческого языка и его отличиям от систем коммуникации у животных. В отличие от последних, язык, при всех его преимуществах, открывает говорящему широкие возможности для обмана партнеров. С точки зрения теории естественного отбора, во всяком случае, ее узкого варианта – теории эгоистичного гена Р. Докинса – это выглядит парадоксом. В самом деле, предпосылка языка – ультрасоциальность, т.е. сотрудничество не только между партнерами, связанными общими интересами (например, близкими родственниками), но и между всеми членами группы. Проделанные автором языковые эксперименты с искусственными агентами (роботами) показывают, что высокая степень кооперации между всеми партнерами – необходимая предпосылка для возникновения языка. Именно это качество, как показал М. Томазелло (см. ниже), отличает человека от его ближайших родственников по отряду приматов.

С. Майсен возвращается к идее О. Есперсена о музыкальном происхождении речи. Музыкальность (она особенно проявляется в разговоре матерей с младенцами), по мнению Майсена, была присуща «протоязыку» ранних представителей рода Homo, а язык в собственном смысле слова возник лишь вместе с современным человеком. Музыкальную тему продолжают И. Кросс и Г. Вудрафф. Музыка, как они считают, «правдивее» языка – передавая эмоции, она не может обманывать, и этим сходна с системами коммуникации животных. Как показывает уникальный язык пирахан (см. ниже), идея «музыкальности» в качестве ранней альтернативы грамматики не лишена оснований.

Дж. Одлинг-Сми и К. Лалэнд привлекают внимание к интерналистской теории экологической ниши Р. Левонтина. Организмы не только пассивно приспособляются к социальной среде, но и видоизменяют ее, что особенно относится к человеку. Авторы приводят примеры быстрых генетических изменений у человека под воздействием культуры. По приводимой ими оценке, частоты почти 2 тыс. наших генов (особенно контролирующих иммунную систему и мозг) сильно изменились со времени верхнего палеолита в результате интенсивного отбора, вызванного культурой. Чем активнее существа влияют на социальную среду, тем выгоднее им создать внегенетический канал передачи информации – это, возможно, и было главной причиной возникновения языка.

С. Рагир и С. Сэвидж-Рамбо обсуждают еще один возможный фактор глоттогенеза – социальную игру приматов. Подобно игре, язык – самоорганизующаяся динамическая система коммуникации, основанная на конвенции и усваиваемая в раннем онтогенезе. Подобно языку, игра жизненно важна, так как стимулирует образование нейронных связей и их функциональную специализацию, в том числе и коммуникативную. Как считают авторы, на основе игры могли возникнуть и язык, и ритуал, и искусство.

Д. Ливенс, Т. Ресайн и У. Хопкинс рассматривают невербальный дейксис. Считается, что лишь человек прибегает к указательным жестам. Дети начинают реагировать на них в 9 мес., а в возрасте 1 года уже сами указывают на объекты, к которым хотят привлечь внимание взрослых. Последнюю черту – стремление создать «совместную область внимания» – М. Томазелло считает важнейшим психологическим свойством, отличающим людей от животных. Это свойство могло возникнуть лишь на базе присущего всем приматам коллективизма, но бескорыстное желание сообщать другим о «состоянии мира» («декларативный модус общения»), по его мнению, чисто человеческая черта, лежащая в основе культуры.

Ливенс и соавторы указывают на проявления невербального дейксиса у шимпанзе, особенно в неволе (указательными средствами служат у них и руки, и взгляды). Споря с Томазелло, они утверждают, что «декларативность» человеческого общения вызвана не столько генетическими, сколько социальными факторами. Способностью к ней были якобы уже наделены общие предки всех человекообразных, жившие 15 млн лет назад.

С. Пика и Дж. Митани обсуждают один из дейктических жестов шимпанзе, живущих в природе – т.н. «направленное чесание»: объект груминга проводит рукой по собственному телу, указывая партнеру желательное место. Пика и Митани считают, что подобные жесты могли быть предпосылкой символизации. Однако, в отличие от авторов предыдущей статьи, они проводят четкое различие между подобными императивными жестами и декларативными, к которым шимпанзе не прибегают даже в неволе.

М. Таллерман обсуждает проблему категоризации у человека и обезьян. И люди (в том числе новорожденные младенцы), и другие высшие приматы способны образовывать понятия, но делать это по-настоящему эффективно можно лишь с помощью символов. После того, как дети и обезьяны усваивают символы, особенно родовые понятия, они начинают группировать объекты не по метонимически-синтагматическому принципу (например, собаку с костью или поводком), а по парадигматическому (например, пуделя с таксой).

Э. Рейланд задается вопросом о происхождении языка, в частности, рекурсивности (структурности), которая, согласно «минималистской программе» Н. Хомского, служит необходимым и достаточным свойством любого языка[1]. По Хомскому, способность к рекурсии могла возникнуть в результате единичной мутации. Это единственное свойство языка, которое не могло развиться постепенно: либо структурность есть, либо ее нет. Использование символов таким свойством не является: как известно, ему можно научить обезьян. А вот к рекурсии даже обученные обезьяны не способны, их синтагмы образовываются путем простого (бесструктурного) нанизывания символов. Является ли скачкообразно возникшая способность к рекурсии следствием увеличения объема оперативной памяти, необходимой для языка, или же его причиной? В первом случае, по Рейланду, оба события могли быть разделены большим промежутком времени; соответственно, язык мог возникнуть в разных местах. Во втором случае зазор между двумя событиями мог быть невелик, а это повышает шансы в пользу моноцентрического сценария глоттогенеза. С психологической точки зрения, необходимое, хотя и недостаточное условие рекурсивности – способность к метарепрезентации (Theory of Mind); ее зачатки имеются у высших обезьян. Первые археологические свидетельства полноценного языка, комбинирующего понятия, по Рейланду, следует видеть в композитных образах типа ориньякских человеко-львов из Холенштайн-Штаделя и Холе Фельс.

Э. Ван Гельдерен обсуждает проблему грамматикализации (десемантизации), которую она вслед за Рейландом считает лингвистической предпосылкой рекурсивности. Речь идет об известном со времен А. Мейе превращении лексических элементов в грамматические. Этот процесс идет и в современных языках, он же описан у детей. Процесс возникновения языка проходит, очевидно, те же самые две стадии, что и процесс его усвоения: вначале появляются символы (слова или жесты), а затем появляется способность организовывать их в структуры.

Ф. Кулидж и Т. Уинн обсуждают связь рекурсии с оперативной памятью, особенно с ее «фонологической емкостью». О нарушениях оперативной памяти при поражении лобных долей писал еще А.Р. Лурия, однако фонологическая емкость контролируется височными и нижнетеменными зонами. Следовательно, оперативная память базируется на связи лобных долей, главным образом, префронтальной коры, с височными и нижнетеменными областями. Увеличение объема оперативной памяти Кулидж и Уинн считают результатом мутации, происшедшей у человека современного вида в интервале от 150 до 30 тыс. лет назад, но лишь в конце этого интервала приведшей к верхнепалеолитическому культурному взрыву.

Предприняв моделирование речевого аппарата мужчин и женщин, Б. де Бур выяснил, что звуковое пространство у женщин больше, следовательно, диапазон их звуковых сигналов шире, чем у мужчин. Между тем, гортань у мужчин расположена ниже, чем у женщин. Низкое положение гортани традиционно считается адаптацией к речи. Возможно, этот взгляд требует пересмотра, так как та же особенность отмечена и у некоторых животных.

Автор последней (по порядку, но отнюдь не по значению) работы – У. Уилкинс. Она единственная из всех авторов тома, кто сосредотачивает внимание не на оперативной памяти и не на таинственном и неуловимом органе рекурсии, а на собственно языковых отделах мозга. Вместо языкового органа, постулированного Хомским и его сторонниками, нейролингвисты обнаруживают в мозгу диффузную мозаику сложнейших связей. Главнейшими узлами этой мозаики являются зона Брока (на которую, как ни удивительно, многие современные специалисты по возникновению речи почти перестали обращать внимание) и участок на стыке теменной, затылочной и височной долей доминантного полушария (ТЗВ), включающий зону Вернике, но не ограничивающийся ею. Как давно уже было установлено, именно эти зоны, между которыми у человека существует прочная связь, контролируют то, что хомскианцы называют языком в узком смысле слова. У обезьян ТЗВ отсутствует, а гомолог зоны Брока не участвует в коммуникации. Поэтому Уилкинс справедливо отвергает идею о том, что язык развился на базе коммуникации приматов. У человека же оба участка, в отличие от тех, которые контролируют оперативную память (объект главного внимания большинства авторов книги), непосредственно связаны с речевой функцией, причем заднетеменной участок вдобавок контролирует и моторику кисти, что особенно проявляется при манипуляции с внешними объектами. Речь, судя по всему, возникла не только путем возникновения новых структур и функций, но и путем т.н. экзаптации – смены функций, известной в нашей литературе как принцип Дорна.

Уилкинс обращает внимание на то, что языковые зоны контролируют не только язык, но и чисто человеческое свойство интеллекта – способность к иерархическому структурированию понятий. Хотя это свойство независимо от лингвистической рекурсивности (и, судя по исследованиям новорожденных, предшествует усвоению языка), лексикон построен на базе концептуальной иерархии.

Тесная связь между мозговыми центрами, контролирующими речь и ведущую руку, вовсе не обязательно свидетельствует о том, что первым языком был жестовый. То, что оба центра сблизились в процессе антропогенеза, впервые отметила Д. Кимура. Данная связь, значение которой выходит далеко за рамки собственно палеоневрологии, имеет непосредственное отношение и к соматосенсорной структуре нашего интеллекта (отсюда пространственные метафоры языка), и – главное – к трудовой теории антропогенеза, о чем в наши дни не вспоминает почти никто.

Получены, как известно, бесспорные доказательства развития речевых зон у хабилисов – первых существ, пользовавшихся обработанными каменными орудиями. Уилкинс считает их метательными (это, возможно, наименее убедительное место ее статьи).

То, что Уилкинс – единственная из авторов данной книги, кто придает орудийной деятельности важную роль в возникновении языка, достойно сожаления. Видимо, гигантский авторитет Н. Хомского заставил многих исследователей забыть о достижениях палеоневрологии и нижнепалеолитической археологии и увлечься поисками соответствий между гипотетической «рекурсионной мутацией» и чрезвычайно поздно появляющимися свидетельствами комбинирования понятий. Противоположная крайность – свойственная приматологам склонность к нивелировке различий между общением людей и обезьян – кажется столь же неприемлемой. Но, так или иначе, достоинством сборника является междисциплинарность и широта охвата проблем, связанных с возникновением языка.

 

Из природы в культуру: где и когда?

Coolidge F.L., Wynn T. The Rise of Homo sapiens: The Evolution of Modern Thinking. Chichester: WileyBlackwell, 2009. 308 p.

 

Эта книга – результат сотрудничества двух американских ученых, работающих в университете штата Колорадо и представляющих дисциплины, которые не назовешь близкородственными. Один из них – Фредерик Кулидж – нейропсихолог, изучающий проблемы сна, генетики поведения и психологии личности. Другой – Томас Уинн – археолог, интересующийся психикой древних гоминидов. Междисциплинарная область знаний, лежащая на стыке интересов обоих специалистов, именуется «когнитивной археологией».

Во Введении авторы указывают, что их подход отличается от подходов иных авторов тем, что они не концентрируются на эволюции языка, уделяя главное внимание свойствам интеллекта, в частности, его исполнительной функции, позволяющей человеку принимать решения, ставить цели, находить пути для их осуществления и адекватно реагировать на ситуацию. Еще в середине XIX в., особенно после знаменитого «случая Финеаса Гейджа», неврологи стали связывать эти способности с лобными долями мозга. Я.Я. Рогинский, о котором авторы вряд ли слышали, отводил лобным долям особую роль в исходе эволюционного соперничества сапиенсов с неандертальцами. Он же, кстати, писал и о двух скачках в антропогенезе. Об этом же (разумеется, без ссылки на него) пишут и авторы рецензируемой книги. Работы А.Р.Лурия, впрочем, им известны, поскольку они были переведены на английский.

Первый скачок, по мнению Кулиджа и Уинна, был связан с появлением эректусов и их адаптацией к новой экологической нише – жизни в саванне. Что же касается предков эректусов – ранних представителей рода Homo, то они, как полагают авторы, были всего лишь «двуногими обезьянами». Даже первым мигрантам из Африки в Евразию – гоминидам из Дманиси – были якобы свойственны «обезьяний» образ жизни и «обезьянье сознание». Едва ли многие антропологи и археологи с этим согласятся! Исходная теоретическая установка, а именно, принижение роли языка в антропогенезе, привела к явному практическому просчету.

Игнорируя неоспоримые данные палеоневрологов, свидетельствующие о развитии языковых зон мозга уже у представителей вида Homo habilis, авторы сосредотачивают внимание на описанном А. Бэддли и Г. Хитчем в 1974 г. «центральном исполнительном процессоре» (ЦИП) оперативной памяти, ответственном за восприятие и переработку информации и принятие решений. ЦИП приводит в действие т.н. «фонологическую (артикуляционную) петлю», необходимую для порождения и восприятия речи, а также пространственно-зрительную матрицу и эпизодический буфер. Локализуется ЦИП в основном в префронтальной коре, но также и в теменных долях и подкорке.

Поскольку прямые палеоневрологические свидетельства появления ЦИП (в отличие от свидетельств развития речевой функции) отсутствуют, когнитивным археологам приходится полагаться в основном на массу мозга, а также на археологические данные. Ключевым, по мнению авторов, был переход от олдувайских орудий (индустрия 1, по Г. Кларку) к ашельским (индустрия 2). Первые, в отличие от вторых, в сознании наших предков были якобы неотделимы от контекста и от конкретной операции, подобно обезьяньим орудиям. Переход от одной индустрии к другой был скачкообразным, совершился он благодаря некоему «озарению» и знаменовал собой первый прорыв в развитии человеческого сознания. Остается заключить, что в регионах, где ашель отсутствовал, в частности, к востоку от линии Мовиуса, отсутствовало и сознание человеческого типа. Вывод неутешительный для обитателей восточной части ойкумены!

Кулидж и Уинн повторяют ставшее общим местом утверждение о том, что ручное рубило – первое орудие с преднамеренно заданной формой. Но делать на этом основании вывод об отсутствии мысленного образа орудия у олдувайцев было бы неверным. Более того, если Г. Чайлд был прав, называя рубило «окаменевшим понятием», то выходит, что стандартизация свидетельствует о менее высоком уровне обобщения! Да, совершенные орудия могут изготовляться только совершенными существами, но обратное категорически неверно. Ставить знак равенства между уровнем технологии и уровнем психики нельзя. Не учитывая этого, мы будем вынуждены сделать вывод о когнитивной отсталости жителей восточной части Евразии – вывод расистский, а, главное, ошибочный.

Чему же нужно приписать озарение, знаменовавшее собою переход от индустрии 1 к индустрии 2? Оказывается – сну. Да, именно так! Выход из леса в саванну сопровождался поведенческим сдвигом, которому авторы придают решающее значение: в отличие от хабилисов, ночевавших, подобно обезьянам, на деревьях, эректусы стали ночевать на земле. Это сделало их более уязвимыми для хищников, что стимулировало развитие когнитивных способностей. Но, главное, спать эректусы стали якобы дольше, а просыпаться по ночам – реже. Кулидж, для которого проблемы сна находятся в центре профессиональных интересов, перечисляет научные и музыкальные открытия, сделанные во сне, рассказывает о сновидениях современных людей. Частые мотивы снов (о них писал еще Фрейд) – смущение от собственной обнаженности и страх перед экзаменом – восходят, по Кулиджу, к саванной жизни эректусов: первый мотив напоминает о реальном отсутствии одежды, второй – о технологической неподготовленности наших предков. Оба мотива служили своего рода психологическим «праймингом» и нацеливали гоминидов на усовершенствование условий быта.

Примечателен вопрос, которым завершается глава об эректусах: «Почему бы не могло быть так, что некоторые из [прогрессивных изменений в психике] были прямыми следствиями улучшения сна и усложнения сновидений при переходе от древесной ночевки к наземной?» (с. 150). Подобные вопросы относятся к категории «pourquoi pas?». Все-таки личные профессиональные интересы исследователей, взявшихся за ту или иную проблему, не могут ставиться во главу угла при ее решении.

Впрочем, даже и эректусам, пользовавшимся ашельской культурой, авторы отказывают в праве считаться «вполне людьми». Первый шаг на пути к «современному мышлению», по их мнению, был сделан представителями вида Homo heidelbergensis. Лишь в Африке и Европе авторы усматривают культурную динамику. Особое внимание уделяется копьям из Шёнингена древностью 400 тыс. лет, которые авторы считают первыми свидетельствами охоты. Тем не менее, о существенном прогрессе в развитии ЦИП говорить не приходится и в этом случае. На востоке же эйкумены наблюдался полный застой (чего ожидать от существ, неспособных даже изготовить бифас?).

Об умственных способностях неандертальцев Ф. Кулидж и Т. Уинн отзываются столь же скептически. По их мнению, физический тип этих гоминидов был столь же архаичным, как и у их предшественников, а увеличение размеров мозга было вызвано лишь адаптацией к холоду. Способности к символизации у неандертальцев не было, украшений они не делали (спрашивается, чем же занимались шательперронцы, и кем они были, если не неандертальцами?). Ни погребения, ни составные орудия не свидетельствуют о когнитивном прорыве. По сути дела, авторы высказывают взгляды, которые некогда развивались у нас Б.Ф. Поршневым и Ю.И. Семеновым и сегодня кажутся безнадежно устаревшими.

Более того, даже люди современного типа, жившие в эпоху среднего палеолита (напомним, что Homo sapiens находился на среднепалеолитической стадии в течение минимум трех четвертей своего существования) все еще не перешагнули, по мнению авторов, главного порога. Этот порог Кулидж и Уинн связывают с некой мутацией приведшей к ускоренному развитию ЦИП. Авторы пишут в этой связи о гаплогруппе D гена микроцефалина, забывая при этом указать, что данный селективно выгодный вариант, по мнению генетиков, мог быть получен сапиенсами от неандертальцев. Подобные мутации, приведшие якобы к скачкообразному усовершенствованию ЦИП, в частности, одного из его параметров – емкости хранения фонологической информации – Кулидж и Уинн считают причиной второго скачка в антропогенезе, ознаменовавшего появление языка и психики современного типа.

Каковы же археологические свидетельства данного скачка? Ни верхнепалеолитическую революцию в технологии, ни даже появление изобразительного искусства авторы книги такими свидетельствами не признают. Главными доказательствами возникновения абстрактного мышления, символизации и, соответственно, ЦИП полностью человеческого типа они считают антропотериоморфные образы вроде человеко-льва из Холенштайн-Штаделя, декоративное оружие типа детских копий из Сунгиря и «внешние носители памяти» типа пластин с метками из Ларте и Бланшара.

В итоге, вопреки тому, что декларируют Кулидж и Уинн, создается впечатление, что в развитии человеческой психики было не две революции, а всего одна – верхнепалеолитическая. Более того, совершилась она не в момент появления верхнего палеолита, а на несколько тысячелетий позже. Все предшествующее было лишь более или менее постепенной подготовкой к решающему скачку. Данное событие произошло, согласно логике книге, очень поздно, причем не в Африке, но и не в Евразии в целом, а исключительно в Европе. О когнитивных (и языковых) способностях обитателей иных континентов авторы умалчивают, видимо, из соображений политкорректности.

Приходится заключить, что в рассуждениях Кулиджа и Уинна имеется некий серьезный изъян, ведь европоцентристская концепция эволюции психики неприемлема не только с моральной точки зрения, но и по существу. В самом деле, революций, подобных верхнепалеолитической, в истории человечества было немало – это и переход к производящему хозяйству, и культурный переворот VIIIV вв. до н.э. в Древней Греции, и Ренессанс, и промышленная революция, и освоение атомной энергии, и появление компьютеров… У каждой из этих революций был свой очаг, из которого культурные достижения распространялись по эйкумене, и каждый этап знаменовался своего рода когнитивным взлетом. Учитывая, что после каждой такой революции рост культуры резко ускорялся, каждую из них в принципе можно было бы объявить «решающим скачком» в антропогенезе, если бы мы не знали, что подобные скачки не имеют к антропогенезу ни малейшего отношения. 

Культурный рост (во всяком случае, рост объема знаний) происходит, как известно, по экспоненциальному закону: чем ближе к современности, тем быстрее. Сосредотачивая внимание на поздних этапах развития психики, мы иногда склонны придавать переломным моментам в развитии культуры биологическое или, во всяком случае, эволюционно-психологическое значение. Например, О.М. Фрейденберг описывала мышление греков VI и V вв. до н.э. так, как если бы это были две качественно разные ступени в развитии психики Homo sapiens.

Развитие же культуры на ранних стадиях – очень медленное, кривая роста идет почти горизонтально, но разве это не та же самая кривая? По логике авторов рецензируемой книги, следовало бы приписать культурный застой в охотничье-собирательских обществах когнитивной отсталости их членов (чего доброго, и принадлежности их к иному биологическому виду). На самом же деле, как мы прекрасно знаем, причиной культурного застоя служат исторические обстоятельства, а не умственные качества. Не достигнув (из-за чисто исторических и, в общем-то, случайных обстоятельств) определенного исходного уровня, культура, в силу того же закона экспоненциального развития, вынуждена пребывать в состоянии стазиса. Именно этим, в первую очередь, и вызван медленный культурный прогресс в палеолите. Пытаться связать данное явление с нематериальными нейрофизиологическими конструктами вроде ЦИП – все равно, что гоняться за блуждающим огоньком.

Если уж говорить о качественных сдвигах в эволюции психики, то биологическая систематика подсказывает нам простое, но мудрое решение: говорить о новом, человеческом качестве можно начиная с возникновения рода Homo. Об этом говорит и начало человеческой культуры, документированное обработанными каменными орудиями, и появляющиеся одновременное с ними свидетельства развития речевых зон у хабилисов. Это хронологическое совпадение едва ли случайно. Оно, видимо и является искомым свидетельством решающего прорыва наших африканских предков из природы в культуру. И уж во всяком случае недопустимо отказывать в человеческом статусе каким-либо представителям вида Homo sapiens, в том числе и тем, которые жили в Африке в эпоху среднего каменного века. Они были бы людьми, даже если бы не носили бус и не пользовались охрой. Антропогенез закончился задолго до того, как кривая культурного роста устремилась вверх. Попытки синхронизировать оба процесса обречены на неудачу. Рассматривая культурные революции в надлежащем ракурсе – как вехи в развитии человечества, а не как этапы превращения обезьяны в человека, мы застрахуем себя от риска предоставить расистам почву для спекуляций.

 



[1] Следует сказать, что один из известных лингвистам языков, а именно язык амазонских индейцев пирахан, этого свойства лишен. В нем не только нет грамматических структур, но нет и абстрактных понятий, числительных (даже множественное число отсутствует), обозначений цветов – есть лишь «темное» и «светлое». У пирахан нет мифов, нет искусства, они не говорят ни об отдаленном прошлом, ни об отдаленном будущем, ни об умерших людях, а лишь о том, что видят перед собой. Запас фонем крайне беден, зато распространены неграмматические «музыкальные» способы общения типа интонаций, гудения, свиста и пр. Если все эти особенности, известные в основном по работам супругов Д. и К. Эверетт, подтвердятся, и если все они – не результат «вторичного упрощения» или табуирования, нужно будет заключить, что язык пирахан, бросающий вызов теории Хомского, представляет собой реликт или, во всяком случае, возможную модель довольно ранней стадии глоттогенеза.

Читать полную новость с источника 

Комментарии (0)